— Помню, в тот день я поднялась на четвёртый этаж. Он был нежилой, кабинеты все закрытые. Да мне и не нужны были кабинеты. Я шла в самый конец коридора, в небольшой закуток с окном. Там в окне стекло треснуло, кусочек выпал в одной раме. И в другой тоже. В щёлочку дул холодный сквозняк, и ещё через неё доносилась весёлая музыка из парка. И где-то там, внизу, наверное, кружились пары. Это была весна. Число я не помню, где-то конец апреля. В здании стоял холод, пробирало до костей, а на улице — тепло и солнечно, и на потолке моего закутка дрожал солнечный зайчик.
Как же меня тянуло в этот парк! Но попасть туда было невозможно. Я поднялась на цыпочки, чтобы хоть что-то рассмотреть за окном, но кто придумал такие высокие подоконники? С моим росточком я могла увидеть только голубое небо и самые верхушки деревьев. Как назло, в коридоре не было ни ящика, ни какого-нибудь старого стула, чтобы подтащить к окну и выглянуть. Как я ни тянулась, не получалось даже одним глазочком посмотреть на людей. Я лишь слушала музыку и мечтала танцевать.
Два года! Уже два года я заперта здесь. Только работа, скудный паёк, короткий отдых, совсем немного личного времени и снова работа. А мне так хотелось туда, в парк, на танцы. Я мечтала о платье, о туфельках… А на ногах… я опустила глаза, посмотрела на валенки — из-за холода в здании мы так и ходили в них, хоть и весна, на ватные штаны, на свои руки с обломанными ногтями и потрескавшейся кожей. С ума сойти. Мне совсем недавно исполнилось шестнадцать, но вместо школы, вместо подготовки к выпускному — только работа, короткий сон и снова работа.
Я всё стояла у этого окна и прислушивалась. И мне вдруг стало так горько, так обидно за всех нас, кто вместе со мной был заперт в этом здании: кто-то только год, а кто-то, как и я, уже третий. И я заплакала. Так горько я не плакала никогда.
Нет, один раз плакала. Год назад, когда приходила мама. Тогда меня вызвали на проходную, и я шла с замирающим сердцем, потому что знала: просто так на проходную не вызывают.
Когда я увидела её бледное, заплаканное лицо, красные глаза, поседевшие волосы, выбившиеся из-под платка, — я испугалась, что неладно с младшей сестрёнкой. Мама без слов протянула мне бумажку. Грубую, серую, и буквы на ней казались чужими, нечитаемыми. Я смотрела на них, не понимая, а потом навалилась ледяная тяжесть и горло словно сдавило... Похоронка. Значит, папа не вернётся. Никогда. Значит, не будет вальса, который он мне обещал на выпускной.
Вот тогда я и плакала, захлёбываясь слезами от понимания, что не будет танца с моим красивым папкой. А потом — оттого, что я такая бессовестная: папа погиб, а я плачу про несбывшийся вальс. От стыда я зарыдала ещё сильнее, говорить не могла, какой-то спазм сжал горло, я только выла в голос, прямо мычала, и слёзы лились.
Маму тогда напугала сильно, и Марию Петровну, что дежурила на проходной. Вахтёрша налила воды в стакан, подала маме. Но меня трясло, зубы стучали, пить не могла. Мне так плохо было! От стыда провалиться была готова. И от горя. И жизнь казалась закончившейся — в пятнадцать-то лет. Потом кое-как успокоилась, мы с мамой посидели ещё немножко, и я пошла обратно в цех — уже моя смена начиналась. Только работать в тот день я так и не смогла. Всё плакала, но уже не о вальсе, а оттого, что сама такая дурёха, и оттого, что папы больше нет.
А со слезами как работать? Наш мастер Семён Михайлович прогнал меня, то есть отпустил, сказал: «Иди поплачь по отцу, я твою норму сделаю». Хороший он был человек, следил за нами, заботился, учил терпеливо. Это же благодаря ему у нас в цеху и мешки с соломой были, чтобы спать. Пригождались они не раз. Вставали мы рано, и в ночную смену работать совсем была беда — могло сморить. А заснёшь — так упадёшь с ящика и расшибёшься. Вот эти мешки и спасали. Разрешал Семён Михайлович полежать немножко, отдохнуть.
Но в основном мы справлялись, работали. Понимали, что мы здесь не просто так, а оружие делаем на фронт. Я же маленькая и тщедушная, силёнок у меня немного, снаряды бы точить не могла. Повезло, что у нас на заводе гранаты делали. В цех привозили отливки, а мы на токарных станках резьбу нарезали. Довольно точная работа была, и нормы у всех. Тогда не смотрели ни на возраст, ни на рост. Кто очень маленький, тому ящик побольше к станку ставили, чтобы дотягивался, а кому повезло вырасти повыше, тот и так доставал. Я вот мелкой была. Такой и осталась, как в шестнадцать лет, больше не выросла.
Поначалу-то мы на завод сменами ходили, а потом был приказ — по домам не отпускать. В тот день перед нами выступал директор завода. Мы собрались в актовом зале, он вышел на сцену, встал за трибуну и сказал:
— Товарищи!
А потом сбился и замолчал. Оглядел нас внимательно: в зале несколько стариков и мы, дети, от одиннадцати до семнадцати лет. Но мы уже были взрослыми, выполняли взрослую работу. Мы были равными. Он тоже, наверное, это понял, потому что кивнул сам себе и снова сказал:
— Товарищи, с завтрашнего дня завод переходит на круглосуточную работу, поэтому жить вам придётся здесь, комнаты оборудуем. А родных вы сегодня предупредите.
Вот так мы и жили: смена, сон, смена, сон, смена. Домой я за два года, наверное, раза три попадала, не до того было. И отпусков нам особо не предлагали. Да мы и не думали про них. Но когда по домам отпускать перестали, сначала расстроились многие, я тоже. Потом привыкли. А позже, как фашистов от Москвы погнали, мы уже и не вспоминали про отдых и дом. Понимали, что важное дело делаем, что чем больше гранат, тем скорее закончится война, тем быстрее обычная жизнь вернётся. И в школу нам хотелось, и погулять просто, но это были уже детские желания, потому что мы повзрослели. Но всё равно хотелось мира. И танцевать.
Всё это в том коридоре у окна пронеслось в моей голове за какие-то мгновения. Я снова прислушалась к доносящейся музыке. Духовой оркестр в парке, кажется, играл «Рио-Риту». А я плакала. Слёзы текли и текли. Тянуться к подоконнику уже не было сил, ноги устали, и я присела у стены на корточки, потом вообще на пол уселась. А слёзы всё текли и текли. Я не заметила, как уснула.
Разбудил меня осторожный толчок в плечо. Надо мной склонился паренёк из нашего цеха. Лицо Игоря в полумраке коридора казалось взрослым и серьёзным.
— Эй, ты чего тут на полу заснула? — Его голос был тихим и хриплым от усталости. — Плакала? Случилось чего? Похоронку получила?
Я только помотала головой, опустив глаза. Стыдно было разговаривать. Лицо опухшее, глаза красные, под носом мокро.
А Игорь шагнул ко мне, помог подняться, вынул тряпицу из кармана, вытер мне глаза и нос, как маленькой, потом вложил эту тряпицу мне в руку (я так и пользовалась ею потом вместо носового платка), а сам приобнял меня и по-доброму спросил:
— Ну чего ревела? Рассказывай!
Я немножко помолчала, а потом ему всё выложила. Особенно про то, что мне танцевать так хотелось. Он улыбнулся и предлагает:
— А давай потанцуем.
Я удивлённо на него глянула, потом спрашиваю:
— Подо что танцевать? Музыки из парка уже не слышно.
И вот он взял меня за руки и начал напевать: «Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой…»
А я стою столбом, только и смогла выговорить:
— Нет, это не вальс.
Подумалось: ну какие танцы в фуфайках, в валенках…
Похоже, Игорь понял, о чём я думаю, потому что предложил:
— Ты закрой глаза. Представь, что ты в платье и что мы танцуем в парке.
Я так и сделала. Прикрыла глаза, протянула к нему руки, и случилось чудо. Грубые валенки стали лёгкими туфельками, рабочая фуфайка превратилась в шёлковое платье, а его тихое пение — в звуки настоящего духового оркестра. Мы топтались в пыльном закутке, а мне казалось, что мы кружим по танцплощадке в парке, где цветут яблони. И теперь Игорь напевал настоящий вальс: «Помню, как в памятный вечер падал платочек твой с плеч, как провожала и обещала синий платочек сберечь…»
Этот вальс с тех пор стал моим любимым. На нашей свадьбе с Игорем мы тоже танцевали под эту песню. Да, мы поженились после Победы и прожили вместе всю жизнь. Мой Игорёк всегда называл меня Женечкой. Мне это очень нравилось. Он окончил вечернюю школу, потом институт и всю жизнь проработал на этом самом заводе: сначала инженером, а потом начальником цеха. Уже восемь лет как его нет. Я не сразу привыкла к этому, но дети рядом, внуки, жизнь продолжается. Мы уходим — с этим ничего не поделаешь. Мне и самой уже восемьдесят восемь.
А тогда, после войны, я на заводе остаться не захотела. Школу, конечно, окончила, а потом пошла в училище культуры и до пенсии работала в библиотеке. Вот такая история, — этими словами моя попутчица, невысокая пожилая женщина с седыми кудряшками, завершила свой рассказ. Потом глянула в иллюминатор, у которого сидела, снова повернулась ко мне и улыбнулась.
Бортпроводники рейса «Хабаровск — Москва» как раз разносили еду. Открыв свой контейнер, соседка улыбнулась ещё шире и сказала обрадованно:
— Надо же, оладушки! И с джемом!
— Знаешь, — продолжила она, — я оладушки очень люблю. Однажды мама мне на завод принесла оладушек. В день моего шестнадцатилетия. Уж не знаю, как она умудрилась выкроить горсть муки. Тесто было серенькое и пожарено не на масле, а на сухой сковороде. А ещё мама сверху щепоткой сахара присыпала. Сладко получилось, так вкусно! Я понимаю, конечно, что тогда мне так показалось. Но всё равно редко что встречалось вкуснее того оладушка. Хотя тортики я тоже люблю. — И она засмеялась.
Я подумала, что мы уже пять часов летим рядом, разговариваем, а не познакомились. Поэтому представилась и спросила свою разговорчивую соседку, как к ней обращаться и куда она держит путь.
— Называй меня бабушка Женя, — ответила она. — В Волгоград я еду. До Москвы вот самолётом, а дальше поездом до Волгограда. Сына хочу проведать, приболел что-то. Старенький он у меня, шестьдесят уже.
Бабушка Женя глянула на меня с задорной улыбкой — оценю ли я её шутку. Я улыбнулась.
После рейса мы расстались не сразу. Сначала я проводила её до Павелецкого вокзала. Сорок минут в электричке от Домодедово мы беседовали, я расспрашивала её о том, как она жила в Хабаровске, о семье. А бабушка Женя показывала фотографии — вот она на встрече тружеников тыла, вот — в строгом костюме и с наградами на памятном фото в праздник 9 Мая.
На Павелецком вокзале мы обнялись, пожелали друг другу всего хорошего, а главное — здоровья, и распрощались.
С тех пор прошло десять лет. Все эти годы я жалею, что не спросила фамилию, не узнала у бабушки Жени номер телефона. Я часто её вспоминаю, когда смотрю фильмы о войне, и обязательно — в День Победы.
Попытки найти бабушку Женю не увенчались успехом, и я их оставила. Потом решила написать о ней рассказ. Потому что у вальса «Синий платочек», как и у других песен военных лет, есть в истории тихие и важные страницы — такие, как эта. Потому что Победа складывалась не только на передовой. Ещё она собиралась в тылу — руками вот таких Женечек и Игорьков.